Hermann Kant

"Abspann"

Aufbau-Verlag

Berlin 1991

 

[Автор вспоминает эпизод из детства, проведенного в Гамбурге. Спустя пятьдесят лет он неожиданно снова встречается с полузабытой историей.]

 

 

 

 

Я не был ни сильным, ни смелым, поэтому мне приходилось справляться с опасностями с помощью идей, причём я довольно рано заметил, как долго держится слава, которую однажды приобретаешь. Особенно, если её при случае подкреплять. Я считался хитрым; под германскими небесами это было небесполезно. Конечно, скоро я попался в руки туземцев, и мне пришлось поплатиться за угрожающие жесты и речи. Они замотали меня в своё самое ценное имущество – в невероятно длинную и тяжёлую цепь. Они оставили меня лежать в темноте осеннего вечера и предались своим ритуалам, а меня, казалось, забыли. Они накладывали на меня железные оковы целой толпой, поэтому их рвение было для них важнее, чем тщательность. Мне удалось освободиться. Я собрал увесистые оковы, незаметно оттащил их к одной из многочисленных болотистых канав, утопил их там и прокрался обратно к тому месту, где меня надёжно держали в заточении, там я вскочил с адским криком, я кричал, что никогда больше мои мучители не увидят своими паршивыми глазами их собственность, никогда больше не прикоснутся ко мне  своими  паршивыми руками, затем умчался прочь, насколько это было возможно в этой темноте, по этой мокрой дороге, преследуемый врагами, унося в своих ушах уверение одного из мучителей,  что с таким багажом, как та цепь, я далеко не уйду, тем более, не уйду быстро.

И поскольку мои преследователи были уверены в том, что я стану их лёгкой добычей, то я не стал их добычей вовсе. И поскольку всё происходило именно так, как я хотел, то я мчался, окрылённый вдвойне. Некоторое время загонщики ещё выли за кустарником на улице Ореховый куст, что они требуют или свою собственность, или мою жизнь, но в тот вечер они не получили ни того, ни другого. Несколько дней спустя я вытащил длинную железяку из воды и закопал её в нашем саду под вишнями, а спустя ещё некоторое время я использовал её в торге: цепь против моей неприкосновенности.

Конечно, они угрожали, что выбьют из меня указание на тайник, но моё уверение, что тому, кому и четверть центнера железа не помеха в полёте, тому и пытки не развяжут язык, - одержало верх. Я сам верил в то, что говорил, поэтому мне поверили и другие. Вообще в этом эпизоде заметны указания на то, что во мне таился будущий рассказчик. В то время, как конфискованные оковы тихо ржавели под нашей марелью, я неоднократно испытывал искушение раскрыть тайну своего побега, представить себя в роли продувного парня, представить себя в некой роли, но вмешивался другой мотив, неотделимый от будущей профессии, а именно тщеславие, желание не растратить историю по пустякам, а дождаться для её презентации подходящего момента.

И пусть такое обращение с материалом для рассказов может быть вполне целесообразным, тем не менее, следует предупредить о кроющейся в нём опасности. В данном случае я колебался, потому что меня защищал от насилия нимб того, кто может летать в железных оковах, что было важнее, чем раскрытие правды. Так я пропустил подходящий момент, и по мере того, как мы подрастали, изменялась шкала достойного упоминания, поэтому история осталась не рассказанной и была наполовину забытой, когда мы переехали из Гамбурга в Пархим.

Но не совсем забытой, мной и ещё одним человеком, и если я её никогда не упоминал, то он упоминал её, как мне кажется, часто. Я встретил его через 52 года после того случая, то есть через 45 лет после того, как мы уехали. Его звали Гюнтер[i], и он был в мои гамбургские годы таким другом, с которым меня ничто, абсолютно ничто не могло разлучить, пока между нами не встала первая попавшаяся девчонка. Нам было двенадцать и тринадцать лет, даме, которую звали Гретель, тоже было двенадцать, и под её внимательными взглядами мы били друг друга так, что скоро невозможно было определить, из чьей брови и из чьего носа происходила кровь, которая склеивала наши глаза и носы. 

Я вообще не был смельчаком и применял всевозможные уловки, чтобы избегать драк, но иногда впадал в состояния, которые меня самого удивляют, тогда мне приходилось только боязливо надеяться, что моему сопернику не придёт в голову мысль, что я пользуюсь славой того, с кем вполне можно справиться. Ради несомненно прекрасных глаз Гретель я делал всё возможное, чтобы такая мысль не пришла в голову моему другу Гюнтеру. Мы успокоились только тогда, когда предмет нашего спора чести позвали на ужин; наши пути разошлись после этого практически навсегда, а мне всегда было жаль, и друга, и дружбы.

Я увиделся с ним вновь, когда мне было шестьдесят, во время  встречи с читателями в Гамбурге, но эта встреча была особенной не только поэтому. В последние годы меня несколько царапало то, что меня приглашали с моими книгами везде, где только говорят и читают по-немецки, но только не в Луруп или Флоттбек, туда, где я родился и вырос. И когда поступил запрос от КПГ, я поспешил согласиться.

Я не знаю, чего я ожидал, но всё получилось ужасно. Я себя отвратительно чувствовал, но дело было не в этом. Рассказом, который я читал, мне удавалось развеселить любую публику, что же случилось тут? А случилось то, что моя публика состояла из трёх фракций, которые не могли примириться друг с другом и просто растёрли между собой и меня, и мою историю.      

 Тут были, например, мои товарищи по партии, которые впервые организовали такую встречу и впервые были не только в своём узком кругу. Во-вторых, тут была группа с  чисто литературным интересом, которая прочла о моём прибытии в местной газете. Этому же источнику я был обязан появлением и третьей секции: родственники и знакомые, соседи моей матери, друзья моей сестры, короче говоря, люди, которые хотели посмотреть или даже проверить, как выглядел сын фрау Радемахер, ранее Кант, которого местная газета объявила как «Знаменитый лурупец приехал». Может быть, люди припомнили также статью в воскресном БИЛЬД о «сладкой жизни в ‘ГДР’», где я фигурировал как «тем временем скончавшийся президент Союза Писателей ‘ГДР’», поэтому люди и пришли на встречу в надежде проверить, от какой передозировки распущенности я таки окочурился. – Утверждение заголовка в газете относительно моей знаменитости было вполне оправданным, если принять во внимание, что вряд ли найдётся много лурупцев, которые публично читают из книг, несмотря на то, что они уже скончались.

Моя публика не только не желала объединяться в однородную массу, она вообще занималась не литературными проблемами. Коммунистические организаторы объясняли непривычный наплыв народа масштабным мероприятием по защите конституции и пытались вычислить наблюдателей. Некоторые из друзей литературы впервые очутились на акции красных; кто поставит им в вину опасение, что в ходе представления начнётся что-нибудь инфернальное. Друзья семьи были поглощены попытками разглядеть в морщинистом лице пожилого чтеца что-нибудь от соседского ребёнка, которым я когда-то был, если верить утверждениям.

Кто знает, если бы я начал рассказывать о сладкой жизни в «ГДР» или о том, как я преставился, и о том, чем с тех пор занимался, может быть мне и удалось бы объединить разрываемую центробежными силами аудиторию, но с рассказом «Бронзовый век» я был заведомо обречен. Хотя в нём есть места, которые кое-где воспринимались с удовольствием (или были поводом для смехотворных запретов на радио ГДР), но на лурупцев это всё производило не большее впечатление, чем на общество игроков в покер. 

Чтение вслух всегда было важным для меня, потому что реакции слушателей были надёжными сигналами. Во время чтения я сам становлюсь публикой, выношу суждения о своей работе и либо меняю что-либо в манускрипте, либо беру себе что-либо на заметку для следующей книги. Если бы первое чтение «Бронзового века» состоялось в этом месте, откуда я родом, то после такой катастрофы я засунул бы историю в какой-нибудь дальний стеллаж и надолго забыл бы о ней. Мне в самом деле стало по-настоящему плохо, когда я понапрасну надрывался перед моими каменными гостями – провал не перед кем-нибудь, а перед родственниками, знакомыми, земляками и товарищами. Крах не где-нибудь, а в Лурупе, где я в незапамятные времена строил парами ирокезов при помощи новенького с иголочки ружья, где я таскал trüchnors через болото неподъёмную тяжесть аккумуляторов, невзирая на гадюк, ужей и прочих гадов, где я ради девы по имени Гретель выдержал четырнадцать раундов с голыми кулаками, и где я пятьдесят два года назад примерно в этом же самом месте, где я сегодня мучился перед этими глухонемыми, повторил фокус мастера освобождения из оков Гудини[ii] и вёл себя и хитро, и героически, будто меня придумал сочинитель Треллер или великий сочинитель Мэй[iii]

Я не хочу сказать, что когда мука всё же закончилась, я отполз в домик моей матери, который был неподалёку, но моя походка всё же не была очень гордой, когда я шёл по асфальту, под которым скрывались топи, достигавшие центра земли. Со мной шли мои родственники, к нам присоединился мой друг и соперник Гюнтер, теперь торговец напольными покрытиями. «Да, Гюнтер, - сказала моя мать, которая очень любила делать выводы из происходившего, - это тебе не Куртс-Малер[iv]!», а Гюнтер, который по его собственным словам хорошо разбирался в отделке, ответил, что может себе представить, что это за работа, выдумать столько всяких слов. «Но, - добавил он, обращаясь к родственникам, - энергичным он был всегда. Он вам рассказывал, как замотанный в цепь весом в центнер, прыгнул через ров? Да, нет, фрау Радемахер, то, что он был способным, это я знал с самого начала!»

 

 

[i] Hüller, Günter 56, 57, 59

[ii] Houdini, Harry 59, 465

[iii] May, Karl 59, 80, 476

[iv] Courths-Mahler, Hedwig 59